Чтобы выводить на чистую воду таких мерзавцев, был создан институт Опознавателей.
Лагерей было много, уничтожались миллионы людей со всего света. В каждом или почти в каждом из концлагерей в составе подпольных организаций были люди, настолько уверенные в нашей победе, что там, в лагерях, они планировали возмездие для своих палачей. Готовились их списки, описывались приметы, привычки, увлечения. Но самое главное — готовились и люди, которые должны были выжить, уцелеть для того, чтобы донести до нас, потомков, эту информацию. И не просто донести, но и активно участвовать в поиске и разоблачении преступников.
Нет, Опознаватели, конечно, не знают в лицо каждого охранника или сотрудника администрации лагеря. Они не помнят всех заключенных в лицо, но по десяткам косвенных примет, по оттенкам и деталям в рассказах тех, кто пытается либо выдать себя за бывшего узника, либо скрыть свою принадлежность к корпусу палачей, Опознаватели определяют совершенно точно, кто есть кто.
Например, «узник» такого-то лагеря не мог знать расположения административных строений, так как всех, кто там работал, гитлеровцы расстреляли за день до освобождения лагеря… Уцелеть могли только расстреливавшие.
«Заключенный» другого лагеря не мог знать расположения бараков во всем лагере, так как именно в этом лагере узникам разрешали передвигаться только в определенных границах вокруг своего барака… Следовательно, план всего лагеря может нарисовать только охранник, или офицер администрации, или «врач», выбиравший для своих экспериментов очередную жертву.
Опознавателей берегут, многие из них живут среди нас не под своими настоящими фамилиями. В отличие от известного венского Бюро Симона Визенталя, которое занимается поисками преступников, уничтожавших только заключенных — евреев, Опознаватели не связаны никакими национальными ограничениями или предрассудками. Среди них — люди различных национальностей, занятий, профессий. Тот, с которым пришлось однажды встретиться мне, был школьным учителем в одном из маленьких городов Московской области. Родственников после войны у него не осталось, и никто из его окружения, из его учеников, не знал, что он был узником концлагеря, а потом стал Опознавателем.
Дело в том, что в странах с жестким контрразведывательным режимом чем выше человек поднимается по служебной лестнице (особенно в их «номенклатурах»), тем большим вниманием со стороны отечественных спецслужб он пользуется. И верно: ведь он, как правило, носитель секретов, обладатель власти и влияния. Его необходимо оберегать как от своих, так и от зарубежных «охотников». Трудно нашим разведчикам подбираться к таким «объектам», их плотно стерегут, да и с тебя глаз не сводят — двойная стена…
У нас все наоборот. Как только имярек «выкинулся в номенклатуру» — все, контрразведка трогать его не моги, рядом не мельтеши, суконное рыло не показывай. Ему же «разрешено все, что не запрещено». Когда на него «выходят» сотрудники разведки противника, они обеспокоены только тем, чтобы «не засветиться» самим, а «объекты» чаще всего раскрыты нараспашку и вести себя с должной осторожностью не умеют, а то и не желают. Исключения с завидным постоянством подтверждают правила.
Заканчивался восьмой год моей работы в Управлении. Я опять ставил своеобразный рекорд — в КГБ, где «все течет, все изменяется», я в «семерке» отслужил девять лет не только в одном отделе, что уже было редким случаем, но и в одном отделении! В одном отделении я продолжал работать и здесь. Любили меня начальники, не хотели никуда отпускать…
Я сильно изменился, изменилось и многое вокруг. К этому времени я стал, пожалуй, зрелым агентуристом, приобрел достаточное количество навыков и умений, вполне справлялся с работой на своем участке. Старший опер, капитан, я казался себе воплощением Успеха.
В «семерке» скрывать свои мысли, настроения, взгляды было гораздо проще, чем здесь, среди оперативных волков и гиен, да и в «семерке»-то у меня это не особенно получалось. Окружение и особенно люди наподобие Черного, Рыхлого, Пропойцы и без 1968 года разбирались во мне без особого труда.
Нет, диссидентом я, конечно, не был. Мало того, те диссиденты, о которых мне что-то было известно, совершенно мне не нравились вечной расхристанностью, разболтанностью, бесконечными пьянками и беспрестанной болтовней.
Я не выступал на собраниях с критикой начальства (ну, может быть, два-три раза), но «те, кому надо», догадывались о моем отношении к ним, к их пресмыканиям перед руководством, к их постоянным выпивонам в узком кругу, к их лени и неумению чего-либо, кроме карьеры, добиваться. Мы иногда поговаривали с коллегами о том, кто и как нас проверяет, но в КГБ особенно на такие темы не разговоришься, так что я все сокращал и сокращал круг товарищей по работе, с которыми чем-либо делился.
Наверное, временами прослушивали наши телефонные разговоры, совершенно точно я выяснил несколько лет спустя, что перлюстрировали переписку у тех, кто работал с иностранцами и выезжал за границу.
Изменилось и еще кое-что — и очень заметно.
Если раньше на оперативных совещаниях, инструктажах, в разговорах на профессиональные темы все или почти все вели себя по отношению к объектам «нашей заинтересованности» весьма корректно и не позволяли себе эмоциональных оценок или личных выпадов в их адрес (тон здесь явно задавал Ф. Д.), то теперь для некоторых стало «хорошим тоном» (его задавал уже «Палкин») показывать «личное отношение», а именно — ненависть к Солженицыну, Сахарову, Высоцкому, Евтушенко. Предполагалось, видимо, что высказывания подобного характера должны продемонстрировать особенную идеологическую чистоту оратора. Последователей этого «течения» было, однако, немного.