Разведчики и «погранцы» уезжали, уступая место нам. 5-е Управление все росло и росло. Мы готовились к переезду, приводили в порядок бумаги, жгли ненужные документы и целые тома дел оперативного учета, долго пылившиеся в сейфах и оказавшиеся «балластными».
Собственно, я не жег и не уничтожал ничего — состояние моего оперхозяйства внушало зависть многим коллегам. Я уже давно понял, что без педантичного, скрупулезного отношения к работе с документами можно захлебнуться в этом бумажном море. Запросы, ответы на запросы, справки, сводки вспомогательных служб, радиоперехват, приказы — все было у меня направлено в определенные русла и текло по ним с завидной аккуратностью. Так что пока мои соседи по комнате наполняли бумажным хламом огромные мешки и волокли их в котельную, я спокойно посиживал за столом и придумывал новые козни для жертв своих разработок.
На следующий день я обнаружил пропажу голубой бумажной папки с 42 листами секретных и совершенно секретных документов — запросы, справки, материалы из ПГУ на некоторых интересовавших меня иностранцев.
Меня утешали, хлопали по плечу: ничего, в неразберихе переезда кто-нибудь подцепил и положил в свой сейф — найдется. Вот рассядемся, поищем в отделе — и найдется.
А я хорошо знал, что «подцепить» со своего стола никому бы ничего не позволил и сам себе потерять ничего бы не дал. Я понимал, что документы найдены не будут.
На оперативном совещании в отделе документы были «объявлены в розыск», который ни к чему не привел. О поисках объявили, к моему стыду, в Управлении — с тем же результатом.
Знавшие мой педантизм товарищи только руками разводили. Были и разговоры о том, что пропажа документов — дело не случайное. С одной стороны, дела мои шли неплохо и, можно сказать, очень неплохо, я был даже членом партийного бюро года два. С другой, отношения с некоторыми представителями старшего поколения чекистов складывались неважно. Вот мне и намекали, что документы вряд ли пропали «сами по себе», без чьей-то помощи. В душе я понимал, что могло случиться и такое, однако разговоров этих не поддерживал: при любом раскладе вина была только моя. Создали специальную комиссию, которая принялась изучать обстоятельства пропажи и характер утраченных документов. Особенно тревожили «сов. секретные» материалы из ПГУ. Комиссия отправилась туда, и, покряхтев, разведчики «разгрифовали» документы: они были архивными, и можно было переквалифицировать их в просто «секретные» — моя участь немного облегчилась. Тем не менее я продолжал себя казнить. Чекист, контрразведчик, сберегатель секретов и охотник за ними не смог сохранить документы в собственном сейфе… Позор, стыд.
Я ждал приговора почти девять месяцев — работала комиссия, придумывало кару начальство, для которого это происшествие тоже было совсем не сахар. Наконец гром грянул — строгий выговор за «халатное отношение к работе с секретными материалами».
Меня утешали, приводили случаи, когда даже строгие выговоры снимались досрочно, в награду за оперативные достижения, в общем, от души старались поддержать. Даже «Палкин» на совещании отдела прогрохотал что-то сочувственное — но одновременно и назидательное. Новый начальник отделения, Николай Николаевич Романов (об уходе Лебедева из отделения, отдела, Управления — потом), спокойный, крепкоплечий дальневосточник, сказал: «Да перестань ты себя грызть. Поработаешь с мое — поймешь: хороших работников без выговоров не бывает. Вкалывай себе, как и раньше, не тушуйся, держись».
Хороших работников без выговоров я действительно видел мало, но утешало это не сильно. Хотя строгий выговор «за нарушения в работе с агентурой» имел даже мой кумир Владимир Иванович К. — самый опытный агентурист, какого мне приходилось встречать. Выговор он получил за то, что тремя месяцами раньше принятая им на связь агентесса (между прочим, жена военного разведчика), «выбрала свободу» и не вернулась из зарубежной поездки. Поди, угадай.
И тут мои философы наконец дали всем «прикурить». На квартире «Доцента» они выработали некий документ, нечто вроде обращения к интеллигенции, а может быть и к стране. Поскольку грамотеи они все были знающие, толковые, а на душе не только у них к тому времени накипело достаточно, документ получился довольно «злой» и бил не в бровь, а в глаз. «Подслушка» потащила свою сводку на стол прямо к Андропову — вот как мы здорово работаем, товарищ Председатель…
Покойный Юрий Владимирович, видимо, прочитал не без интереса и наверняка не поленился позвонить нашему руководству: а что это у вас там, дорогие товарищи, делается? А почему не докладываете? — Да мы, да вы… Как всегда в таких случаях, мне сразу надавали по зубам не только за «вялое ведение разработки», но и за то, что технари потащили сводку к Ю. В., не показав ее нам, — не умею наладить правильных контактов со вспомогательными службами…
Досталось и Николаю Николаевичу. Мы принялись придумывать, что бы такое совершить, чтобы «активизировать» эту проклятую разработку.
Она, возвращаясь к прошлому, была, я думаю, одной из косвенных причин ухода Лебедева в бюрократическое Инспекторское управление. Конфронтация Алексея Николаевича с «Палкиным» началась уже давно, споры по разработке «Доцента» были лишь надводной частью айсберга. Это было столкновение не только чуждых друг другу личностей, но и тенденцией работы Управления. Тенденция «Палкина» сводилась к самым жестким мерам в отношении инакомыслящих — «посадка», психушка, высылка. Тенденция Лебедева (вернее, его учителя Бобкова) — профилактика, предотвращение, а не бесстрастная документация действий, «размывание» враждебно настроенных группировок и структур, высылка, в крайнем случае. Даже в знаменитом деле о попытке угона самолета в Ленинграде «отказниками»-евреями реакция Бобкова была неожиданной для всех. Угонщики, скупившие все билеты на самолет, были взяты с поличным, с оружием в руках прямо перед «акцией», никакой суд никакой цивилизованной страны не нашел бы для них оправданий. УКГБ по Ленинградской области сработало, казалось, безупречно. Арест, суд, приговор, заключение — и никакой липы, никаких натяжек.