Кстати, ГУЛАГовский опыт — не таких, конечно, масштабов и жестокостей, как у нас, существовал и в Штатах — очень редко и с большой неохотой там вспоминают, как во время Второй мировой войны засадили в концлагеря и держали там до конца войны десятки тысяч американцев японского происхождения: опасались шпионажа, диверсий, саботажа.
Выставка архивных документов показалась мне довольно бледной. Американцам она вообще была ни к чему, так как документы были на русском языке, а на английском лишь краткие их описания, да из скрытых динамиков по-английски переводили тексты нескольких документальных фильмов, которые крутили по установленным в залах телемониторам.
Я съездил автобусом «Грей Хаунд» в Нью-Йорк, повстречался там с дорогими мне друзьями, навестил Герберта Аксельрода в райском Нептун-сити, погулял по 5-й Авеню, что режет Нью-Йорк пополам, поел знаменитого и невероятно вкусного ньюйоркского «чиз кейка» — сырного пирога, и вернулся в Вашингтон. Месяц пролетел незаметно — я еще и повылизывал уже готовый перевод Ле Карре, — пора было возвращаться из страны победившего капитализма в страну развитого, но разгромленного социализма.
Вот только отпускное удостоверение осталось неотмеченным — я подумал, что, если обратиться с этой шуткой, скажем, в консульский отдел посольства, то можно напороться на лишенного юмора человека и зацепить таким образом жену. Пошел на почту, где попросил толстую негритянку поставить на удостоверении почтовый штемпель, но получил решительный отказ: «Сэр, я не могу свидетельствовать печатью почтового ведомства США непонятный мне документ…» Порядок, черт возьми, настоящий порядок!
Мелькнула безумная мысль — а что, если подъехать в Лэнгли или разыскать по телефонному справочнику вашингтонское бюро ФБР? Вот там — я был уверен — отнеслись бы к моей просьбе и с юмором, и с пониманием…
Так и отвез я удостоверение обратно в Москву неотмеченным — храню его до сих пор, все равно уникум.
Впервые за долгие годы службы в КГБ я был за рубежом и не должен был ничего разузнавать, ни с кем конспиративно не встречаться, не придумывать в самолете отчет о проделанной работе. Ощущение было удивительное…
Вернувшись в Москву, я услышал от кадровиков, что пора собираться «на волю»…
Вокруг творилось невероятное — то Якунину дали ознакомиться с секретными материалами по церкви, не взяв с него никаких расписок о разглашении — расстрига тут же помчался в «Огонек»… То резиденты и сотрудники ПГУ бросились в бега и предательства, «сдавая» противнику целые агентурные сети и зарабатывая себе таким образом на жизнь… Пресса радостно оповещала об этом читателей, и те имели возможность ознакомиться с тем, что пять лет назад скрывалось как государственная тайна.
Мне выдали направление для специальной медицинской комиссии — ее проходят при поступлении на работу в КГБ и при увольнении оттуда. Я сдавал анализы, ходил к врачам, в какую-то карту они тщательно выписывали болячки и болезни, накопленные за время службы.
А потом обходной листок порхнул мне в руки, и я быстро обошел необходимые комнаты — никаких документов или дел за мной не числилось, оружие я сдал еще во время оно, в кассе взаимопомощи не состоял.
Молодой кадровик, занимавшийся моими делами, слегка смущаясь, попросил меня написать рапорт с просьбой об увольнении…
— Э, нет! — Я был к этому готов, навел справки заранее. — Это вы меня увольняете, ребята, вот вы и напишите в моем личном деле об этом. А я отбарабанил здесь тридцать три года и мог бы работать еще и еще…
— Ну, хорошо, Евгень Григорич, пусть так.
Вскоре состоялся «церемониал прощания». Раньше в таких случаях собирали отдел, а то и Управление, уходившим сотрудникам говорили теплые слова (даже «Палкин» находил такие), что-нибудь дарили на память, а то и вручали правительственные награды.
Сейчас незнакомые люди в кабинете заместителя начальника Управления пробормотали какие-то не столько теплые, сколько сочувственные слова, и на этом церемония закончилась: мне нечего было сказать им в ответ. Я разглядывал их лица и видел, что никто из них не прожил такой жизни, как я, не повидал так много, не встречался и не дружил с такими замечательными людьми, не читал таких книг, не слушал такой музыки. Мне было жаль в эти минуты не себя, а их…
Мой кадровичок пошел проводить меня до выхода из «башни» — ему необходимо было отобрать у меня удостоверение, он опять немного смущался. Мы прошли вахту, я в шутку поцеловал красную книжечку и отдал ее.
Вышел на Пушечную улицу, забитую грязной толпой предпринимателей, освободившихся наконец от имперского гнета. Оглядываться на здание не хотелось, на душе было тяжело, как я ни бодрился сам перед собой.
Служба моя закончилась — тридцать три года, шесть месяцев, восемнадцать дней.
...